Румынская повесть 20-х — 30-х годов - Генриэтта Ивонна Сталь
Сидя в гостиной, я рассказывал бледной, страдающей мигренью госпоже М. о Нямецком монастыре, а Адела, наклонившись над пяльцами, трудилась, не поднимая головы. Время от времени я ловил на себе ее взгляд из-под полуопущенных ресниц, порой она вставляла словечко.
Когда я собрался уходить, она как всегда проводила меня до калитки и, провожая, все расхваливала погоду, «великолепную, дивную, просто замечательную». Все мои хитрости для нее шиты белыми нитками, и она с лихвой отплатила мне за них, не позабыв и про экскурсии, которые, если уж на то пошло, пострадали из-за нее одной.
Но поведение ее непонятно: если я небезразличен ей, она должна бы сердиться или обижаться, а если безразличен, то к чему ее колкости.
Сегодня уехали из Бэлцетешть Хаим Дувид с госпожой Сабиной.
Я встретил их после полудня, они ехали в дребезжащей, расхлябанной тележке, в ногах у них стоял чемодан из порыжелой парусины. Я позволил себе остановить мужичка, правившего тележкой, мне хотелось с ними проститься. Хаим Дувид как всегда воплощенная корректность, госпожа Сабина, расчувствовавшись, всплакнула. Я полагаю, сожалела она обо всем сразу: о квартире, о хозяевах, о Бэлцетешть и, возможно, даже обо мне.
— Пожелайте счастья вашей племяннице! (Узнав, что мы не живем одним домом, она перевела Аделу из сестер в племянницы.) Краше девушки во всей Молдове не найти, пошли ей бог радости и здоровья!
Мужичок хлестнул лошадей, и тележка покатила, грохоча куда громче, чем можно было ожидать от такого утлого экипажа.
Я пытался утешить госпожу Сабину, обещая навестить ее в качестве доктора, проезжая через Пашкань. Она авансом расплатилась со мной потоком благодарностей, слез и чудесным взглядом самых добрых в мире глаз.
Солнце, зной. Жара невыносимая, удушающая, свет слепит и режет глаза. На галерейках вдоль всей улицы сидят, развалившись, мужчины, без пиджаков, ничуть не смущаясь проходящих дам, а уж собственного семейства и подавно. Телесная потребность кажется им чем-то вроде священного права. Подтяжки, похожие на лошадиную сбрую, делают их неряшливость и вовсе неприличной.
Адела в комнате, стоит в уголке, прислонившись к белой кафельной печке, на ней белое батистовое платье, и похожа она на статую. Ее белоснежность, мраморное спокойствие и прохладное мерцание голубых глаз погасили во мне все чувства, кроме восхищения. Западня, достигнув совершенства, перестала быть западней и отпускала на свободу. Мания самоанализа мне не изменила, и я с восторгом поздравил себя, что могу находиться рядом с Аделой и спокойно ее созерцать. Но вот она подошла к столу за платком, и я опять оказался в плену. Эстетические восторги — увы! — недолговечны. Иначе восхищение красотой стало бы противоядием против любви, но красота по-прежнему служит женщине.
Адела прошлась со мной по улице, заслоняясь от солнца маленьким зонтиком. Рука с зонтиком была согнута, и весьма соблазнительно: приподнявшийся рукав обнажал ослепительной белизны округлость, а солнечный свет и белая дорожная пыль вынуждали Аделу щуриться, сблизившись, ее ресницы казались длинными-длинными. Смотрела она будто издалека, будто из глубинных глубин самой себя.
…Но как бы там ни было, если хорошенько подумать, ведь и она всего-навсего человек!
Бессонница, расходившееся воображение.
Одна за другой начинают щебетать ласточки: занимается день… Еще три часа, и я увижу ее, такую утренне юную… Мы все вместе едем в Варатик.
Утро, и я дожидаюсь на веранде, пока она оденется. Она рядом, за опущенной до полу шторой, в нескольких шагах от меня. Шорохи, скрип ящиков, дверцы гардероба сообщают мне о ее одевании. Я присутствую при нем на слух.
Через четверть часа она появилась на веранде.
— Какая же я соня! Вы давно ждете?
— Да… Нет, всего несколько минут.
Она вышла ко мне прямо из спальни, и лицо у нее еще слегка заспанное, я целую ей руку и чувствую собственную неслыханную дерзость…
Смута моя мало-помалу прояснилась, и я разглядел стоящее передо мной чудо — удивительную и необыкновенную Аделу в розовом платье.
Как-то я сказал ей, что на темной зелени елей смотрелось бы алое. Неужели она вспомнила об этом и, не решившись на алое, оделась в розовое, отправляясь путешествовать в горы Варатика? А если и в самом деле вспомнила, то оделась так для чего? — чтобы сделать мне приятное или окончательно свести с ума.
В розовом платье Адела казалась еще выше, а жизнь, переполняющая ее, казалась еще ярче и полнокровней.
Сидеть ей захотелось непременно на козлах, и когда, забираясь на них, она поставила ножку на колесо, платье, раскрывшись веером, слегка приподнялось над высоким ботинком, и на черной сетке чулка перламутровым бликом проступила белоснежная округлость.
По-ребячески гордая своим самым высоким местом в коляске, она розовела чудесным живым цветком в неяркой голубизне утреннего неба.
— Поехали, барин! Припозднились уже!
И впрямь пора. Я как-то позабыл, что нам еще надо и ехать. И занял свое место в обществе пожилых дам, скромно примостившись на переднем сиденье, чувствуя себя вроде породистой собачки, которую вывозят на прогулку. Но, к счастью, недолго: Адела то и дело справлялась у меня то об одной горе, то о другой, и, сочтя это достаточным предлогом, чтобы быть с ней рядом, я извинился перед дамами, встал и ехал, глядя на дорогу из-за ее плеча и спины сидящего с ней рядом кучера.
Слева от нас, не отставая ни на шаг, полз, распластавшись по земле, черный и страшный призрак, в котором, присмотревшись, можно было узнать коляску, лошадей, возницу, коану Анику. А самым бесформенным, огромным, странным пятном были мы с Аделой. Эта наша общая тень, тащившаяся по пыльной дороге, умилила меня до слез. Ветер играл золотыми прядками на шее Аделы, свертывал и распускал концы ее вуали, дерзко и безнаказанно гладя меня по лицу. И Адела была заодно с дерзким ветром. Глаза поощряли его дерзость, насмешливо посматривая на меня. «Быстротекущее» время и впрямь текло очень быстро, и вот Варатик уже выбегал нам навстречу вместе с белым березовым лесом.
С внезапным чувством нереальности реального, — оно всегда возникает, если спустя много лет видишь все на своих местах, — я смотрел на лесок перед речкой, на речку перед монастырем, на монастырские ворота и на монастырскую гостиницу. На своем месте — у самого села и словно бы у него в рабстве — осталась и гора Филиор, маленькая-премаленькая, но вообразившая себя огромной-преогромной, лесистой и скалистой.
Я помогал моим